Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет. Лучше уж так.
Самый верный способ покончить с этим – собраться нам всем пятерым, продемонстрировать силу.
Ладно, стоп.
Уточним: четверым и одному предателю.
На сей раз все случилось моментально.
Днем Генри и Рори, видимо, не почуяли опасности, но теперь дом пропитан этим ощущением. В воздухе повисла распря и запах сигаретного дыма.
– Шш.
Генри махнул рукой назад и зашептал:
– Внимание.
Они вошли в коридор.
– Мэтью?
– Сюда.
Меланхоличный и густой, мой голос все подтвердил.
Несколько секунд все четверо переглядывались, встревоженные, растерянные, и каждый рылся в своем внутреннем справочнике: что положено делать дальше?
Снова Генри:
– Мэтью, ты там жив?
– Все шикарно, идите сюда.
Они пожали плечами, развели руками.
Теперь у них не осталось причин не войти, и один за другим они оказались на кухне, где лился свет, будто устье реки. Он сменился с желтого на белый.
А там я стоял возле раковины, сложив руки на груди. Рядом – стопка тарелок: чистые, сияющие, как редкий, диковинный экспонат в музее.
Слева от них, за столом, сидел он.
Боже мой, вы это слышите?
Их сердцебиение?
Кухня превратилась в отдельный небольшой континент, и четверо мальчишек стояли на ничейной земле, как бы перед большим переселением. Они прошли к раковине, и мы сбились там в кучу, тесно, и Рози, откуда ни возьмись, с нами. Забавно, кстати, как оно у мальчишек: мы не боялись касаться друг друга: плечами, локтями, костяшками, спинами – и все смотрели на нашего убийцу, одиноко сидевшего за столом. В полном смятении.
Что нам было думать?
Пятеро юнцов, и перепутанные мысли, и Рози, показывающая зубы.
Да, собака на уровне инстинкта поняла, что его надо презирать, именно Рози нарушила молчание: зарычав, она двинулась на Убийцу.
Я поднял ладонь, спокойно и недобро.
– Рози.
Она замедлила шаг.
Тут Убийца открыл рот.
Но не издал ни звука.
Свет аспириново-бел.
И тут кухня стала распахиваться, по крайней мере, для Клэя. Остальные части дома разломались, а двор провалился в ничто. Город, и пригороды, и все заброшенные стадионы снесены и сорваны одним апокалиптическим взмахом – чернота. Для Клэя осталось только здесь, кухня, однажды вечером выросшая из комнаты в континент, и вот.
Мир со столом и тостером.
Из братьев и пота возле раковины.
Тяжелая погода не изменилась: атмосфера горячая и сыпучая, как воздух перед ураганом.
Будто от мыслей об этом лицо Убийцы казалось далеким, но вскоре он подтащил его ближе. Пора, подумал он, пришло время действовать, и он начал, через гигантское усилие. Он поднялся на ноги, и было что-то устрашающее в его горечи. Этот момент он прокручивал в уме тысячи раз, но явился пустым. Он был оболочкой всего. С тем же успехом он мог вывалиться из шкафа или выползти из-под кровати.
Кроткий и растерянный монстр.
Ночной кошмар, внезапно свежий.
Но потом – с нас резко хватило.
Безмолвное заявление сделано, и добавить еще хоть секунду к годам постоянного страдания было уже невмочь: цепь треснула, затем рассыпалась. Наша кухня видела все, что только могла выдержать в тот вечер, и на этом месте она застряла: пятеро сплотились против него. Пятеро парней стояли стеной, но один из них отделился и стоял, открывшись – он больше не касался никого из братьев, – и ему это одновременно нравилось и казалось в тягость. Он шел на это, он жалел об этом. Не оставалось ничего, только сделать шаг, к единственной черной дыре этой кухни; он вновь полез в карман и когда вынул его содержимое, то это оказались обломки: он показал их на вытянутой ладони. Теплые красные кусочки пластмассы – осколки раздавленной бельевой прищепки.
И что после этого ему оставалось?
Клэй заговорил, его голос в тишине, из темноты – на свет:
– Привет, пап.
Когда-то, в приливе прошлого Данбаров, была одна женщина, носившая много имен – и что за женщина то была!
Во-первых, имя, полученное ею при рождении: Пенелопа Лещчушко.
Затем то, которым ее окрестили за пианино: Девочка-сбивашка.
В дни перехода ее называли Деньрожденницей.
Сама она присвоила себе прозвище Невеста-Сломанный-Нос.
И, наконец, последнее имя, с которым она умерла: Пенни Данбар.
Так совпало, что приехала она из мест, лучше всего описанных фразой из книг, на которых она выросла.
Она приехала из пустыни бесплодного моря.
Много лет назад, и как многие и многие прежде нее, она приехала с чемоданчиком и смятенным взглядом.
Ее изумил здешний громящий свет.
Этот город.
Он был таким горячим, и широким, и белым.
Солнце было каким-то варваром, викингом в небесах.
Оно грабило, оно раздевало.
Оно накладывало лапы на все – от самых высоких бетонных шпилей до едва заметных клочков пены на волнах.
В ее прежней стране, в Восточном блоке, солнце было игрушкой, вещичкой. Там, в далекой земле, ненастье и дожди, лед и снег – они распоряжались, а не смешной желтый колобок, иногда показывавшийся людям: теплые дни отпускались по карточкам. Даже самые сухие и голые дни могла навестить сырость. Тихий дождик, мокрые ноги. Коммунистическая Европа на медленном спуске с пере-вала.
Во многих смыслах это ее определило. Застенчивую. Одиночку.
Или, точнее будет сказать, одинокую.
Она никогда не забудет, как сошла на эту землю в полной панике.
Сверху, из самолета, заложившего круг, казалось, что город – в полной власти воды здешнего сорта (соленой), но на земле очень скоро пришлось почувствовать всю мощь его истинного угнетателя: лицо моментально покрылось испариной. Она стояла на улице в стае, или стаде, нет, в груде настолько же перепуганных и липких людей.
После долгого ожидания всю толпу куда-то погнали. Завели на какой-то перрон под крышей. Все лампы были люминесцентными. Воздух раскален от пола до потолка.
– Имя?
Молчание.
– Паспорт?
– Przepraszam?[2]